Gothica
ПРАВИЛА
Как подать заявку?
introduktion
Элементы
Размышления об игре
Пояснительная записка библиотекаря
Жизнеописание Города Света и теней, падающих на карту
Клир
Ролевая игра, как безвозмездное предложение
Калиф на час
ГОРОД
Университет, часть 1
Университет, часть 2
Университет, часть 3
Ссылки по поводу
Appendix
|
Гилберт Кийт Честертон
Честертон "Святой Франциск Ассизский"
О францисканстве и расколе в нем:
Святой Франциск пришел в мир, как приходит младенец в темный дом,
снимая с него проклятие. Он растет, ничего не зная о минувшей беде, он
побеждает ее своей невинностью. Не только невинность необходима ему,
но и неведение, он должен играть в зеленой траве, не догадываясь, что
под нею зарыт убитый, и карабкаться на яблоню, не зная, что кто-то на
ней повесился. Такое прощение и примирение принес миру свежий ветер
францисканского духа. Но это не значит, что весь мир должен был
перенять это неведение. А многие францисканцы хотели бы, чтоб он
перенял. Довольно многие францисканцы хотели, чтобы францисканская
поэзия изгнала прозу бенедикинцев. Для ребенка это вполне естественно
- мир дожен быть большой свежевыбеленной детской, на стенах которой он
может рисовать мелками те неуклюжие, яркие картинки, с которых
началось все наше искусство. Он вправе считать свою детскую самой
лучшей комнатой, какая только бывает. Но в Доме Господнем обитателей
много.
Всякая ересь была попыткой сузить Церковь. Если бы францисканское
движение стало новой религией, это была бы узкая религия. Там, где она
превращалась в ересь, это и была узкая ересь, и делала она то, что
всегда делает ересь - противопоставляла настроение разуму. Настроение
было поначалу чистым и кротким, как у святого Франциска, но не оно
одно заполняет разум Бога и даже разум человека. Да и само настроение
вырождалось, оно превращалось в безумие. Сектанты, названные "Братцы"
(минориты, меньшие братья?) сочли себя единственно верными сыновьями
святого Франциска и отказались от уступок Риму во имя того, что они
именовали истинным замыслом Ассизи. Очень скоро эти францисканцы стали
яростными, как флагелланты. Они создавали новые и новые, все более
жестокие запреты - они пришли к отрицанию брака, то есть к отрицанию
человечества. Они объявили войну во имя самого человечного из святых.
В сущности , они погибли не от преследований. Многих из них в конце
концов переубедили, а горсточка упорных уже ничем не походила на
святого Франциска. беда их в том, что они были мистики, мистики - и
все. Мистики, а не католики, мистики, а не христиане, мистики, а не
люди. Они разложились, расточились, ибо не внимали разуму. А какими бы
дикими нам ни казались действия святого Франциска, он всегда зависел
от разума, был связан с ним невидимой и неразрывной нитью.
Великий святой был здоров. Он не был просто эксцентриком, ибо
всегда стремился к центру. Он блуждал и кружил по лесу, но шел он
всегда домой.Его смирение не позволило ему стать ересиархом, но и
человечность его не позволила ему впасть в крайность. Одно чувство
юмора, которым просолены все истории о его чудачествах, уже не дало бы
ему застыть в торжественном самодовольстве сектанта.
...Прежде сего святой Франциск умел дарить. Он знал, что хвала
Богу стоит на самой прочной основе, когда не стоит ни на чем.Он сам
слишком велик для всего, кроме благодарности. С ним начался рассвет,и
мы увидели заново все очертания и все цвета. Величайшие люди,
создавшие нашу цивилизацию, лишь его слуги и подражатели. Раньше, чем
появился Данте, он дал Италии поэзию. Раньше, чем пришел Святой
Людовик, встал на защиту бедных. Раньше, чем Джотто написал картины,
сыграл сами сцены. Под его рукой ожило то, что мы зовем театром. Он
любил петь, но его духовная сила не воплотилась ни в одном из
искусств. Он сам был воплощенным духом, духовной сутью, которая вошла
в мир раньше, чем мы увидели ее порождение во плоти. Он был блуждающим
огнем, от которого более земные люди могли зажечь и свечу и факел. Он
был душой средневековой цивилизации, когда у нее еще не было тела. И
еще одна духовная волна идет от него - реформаторский пыл, который
восходит к словам: "Бог наш - Бог бедных". Его жалость к людям живет
во множестве средневековых законов, направленных против гордыни и
жестокости богатых. Никто не считает, что этого не было бы без него,
но мы не можем подумать об этом, не вспомнив о нем, ибо он жил и
переменил мир.
Честертон "Ортодоксия"
Из дарвинизма можно вывести две безумные нравственные идеи (и ни
одной разумной). Исходя из эволюции можно стать бесчеловечным или
слащавым - человечным стать нельзя. Если вы и тигр не слишком
отличаетесь друг от друга, вас может охватить нежность к тигру и
тигриная жестокость. Ни в том ни в другом случае учение об эволюции не
поможет вам относиться к тигру правильно.
Если же вы хотите отнестись к нему так - вернитесь в рай.
Неотступный голос снова подсказал мне: только тот, кто верит в
сверхъестественное, здраво смотрит на естественное. Все пантеисты,
эволюционисты и прочие вселенские религии основаны на том, что Природа
- наша мать. Если вы в это поверите, вы, как ни печально, тут же
заметите, что она скорей похожа на мачеху. Христианство же говорит,
что природа нам не мать, а сестра. Мы вправе гордиться ее красотой, и
отец у нас один, но она над нами не властна, и мы не должны ей
подражать.
...Можем ли мы представить, что слепой биологический закон ведет
к красоте? Ведь для нее нужно определенное, и очень точное, сочетание
всех черт. Простой эволюцией к ней не придешь - она или случайна, или
преднамеренна. Точно так же обстоит дело с идеалом человеческой этики.
Быть может, мы досовершенствуемся до того, что не посмеем терзать
собеседника доводом, или будить птичку кашлем. Возможно, мы идем к
столь простой и тихой жизни. Но хотим ли мы ее? Может быть и другое:
мы, как хлтел Шицше, развиваемся в противоположную сторону. Сверхчеловеки
будут крушить друг друга, соревнуясь в злой силе, пока не разнесут между
дулом весь мир. Но хотим ли мы, чтобы мир разнесли? Скорей
уж, мы стремимся к сечетанию двух благ: сдержанности и дерзости,
милости - и смелости. Если ваша жизнь была хоть раз хороша, как детская
сказка, вспомните, в чем прелесть сказок: герой способен дивиться - но
не пугаться.Если он испугается великана - ему конец, если же он великану
не дивится - конец сказке. Он должен быть таким смиренным, чтобы
смотреть снизу вверх, и таким гордым, чтобы бросить вызов. Так и мы. К
великану мира сего надо относиться все мягче или все жесточе. Мы должны
сохранить столько брезгливости, чтобы, если надо, плевать в звезды.
А главное - если мы хотим быть лучше и радостней, мы должны сохранить
и то и другое вместе, причем не кое-как перемешанным, а в определенном,
одном узоре. Совершенная земная редость (если она придет) не окажется
плоской и тяжелой, как животное довольство. В ней будет опасное
и точное равновесие романтического подвига. Если вы не верите в себя,
вы не выйдете на путь приключений. Если вы не сомневаетесь в себе - вы
не сумеете ими насладиться.
И тут снова мои домыслы прервал древний голос: "Я мог бы сказать
тебе это давно. Если мир куда-то идет, он может идти только туда, куда
Я веду его - к сложной системе ценностей, где истина и милость встречаются.
Безличная сила может тянуть вас в плоские пустоши или на острые вершины
скал. Но только Бог может вести вас - и ведет - в город,
где улицы и здания подчинены сложному плану, и вам дано прибавить ваш
собственный, неповторимый цвет к многоцветному плащу Иосифа".
Христианству всегда была присуща здоровая ненависть к розовому. В
отличие от философов, оно не терпит мешанины, не терпит того
компромисса между белым и черным, который так недалек от
грязно-серого. Его решение - не смешанный цвет, скорее оно похоже на
переливчатый шелк, где яркие, блестящие нити идут рядом - а то и
образуют знак креста.
Церковь умеет использовать и своих ницшеанцев, и своих
толстовцев. Что-то есть в бою, если столько прекрасных людей любили
битву. Что-то есть в непротивлении, если стольких прекрасных людей
радовала полная непричастность к войне. Но Церковь не дала исчезнуть
ни тому, ни другому. Она сохранила обе добродетели. А иногда чистая
милость и чистая ярость сочетались в одном человеке - так, выполнив
пророчества, лев и ягненок возлегли рядом в сердце Святого Людовика.
Не забудьте, текст этот толкуют однобоко. Многие, особенно те же
толстовцы, считают, что, возлегши рядом с ягненком, лев уподобился
ему. Да это же аннексия, ягненок просто проглотил бы льва, как лев
поглощал его. Дело в другом. Может ли лев лечь рядом с ягненком и
сохранить царственное величие? ТАК спросила Церковь, ТАКОЕ чудо она
свершила.
Церковь поняла, что сердце слева, а не посередине, что земля - и
шар, м не шар. Христианское учение открыло, где и в чем жизнь
неразумна. Оно не только постигло закон - оно предсказало исключения.
Те, кто полагают, что христианство изобрело сострадание, недооценивают
христианство. Сострадание мог изобрести всякий, всякий это и делал. А
вот совместить сострадание с суровостью мог только тот, кто предвидит
странные нужды человечества, ведь никто не хочет, чтобы большой грех
прощали ему, словно маленький. Всякий мог сказать, что жить - не очень
хорошо и не очень плохо. А вот понять, до какой черты можно ощущать
зло жизни, не закрывая от себя добра, - это открытие. Всякий мог
сказать: "Не возносись и не юродствуй", поставить предел. Но тот, кто
скажет: "Здесь гордись, а вот здесь - юродствуй", людей освободит.
Сила христианской этики в том, что она открыла нам новое
равновесие. Язычество - как мраморная колонна, оно стоит прями, ибо
оно пропорционально и симметрично. Христианство - огромная,
причудливая скала: кажется, тронешь ее - и упадет, а она стоит тысячи
лет, ибо огромные выступы уравновешивают друг друга. В готическом
храме все колонны разные и все нужны. Святой Фома Беккет носил
влясяницу под золотой и пурпуоной парчой, и ему была польза от
влясяницы, окружающим - от парчи. Наши миллионеры являют другим
мрачный траур, а золото держат у сердца. Не всегда равновесие - в
одном человеке, иногда оно во всем теле церкви. Монах предавался
молитве и посту в северных снегах - и южные города могли украшать себя
цветами... Христианский мир удивительней и сложней языческой империи.
Языческая империя повелевала: "Вы - римские граждане, уподобьтесь же
друг другу. Пусть германец не будет таким послушным и медлительным, а
галл - таким мятежным и быстрым". Христианская Европа, оставаясь
единым понятием, раскололась на маленькие страны, говоря: "Пусть немец
останется медлительным и послушным, чтобы француз мог быть мятежным и
быстрым. Нелепица, именуемая Германией, уравновесит безумие, именуемое
Францией".
И, наконец, самое главное. Я имею в виду чудовищные схватки из-за
мельчайших тонкостей догмы, истинные землетрясения из-за жеста и
слова. Да, речь шла о дюйме, но дюйм - это все, когда надо удержать
равновесие. Ослабьте одно, и другое станет сильнее, чем надо. Пастырь
вел не овец, а тигров и диких быков - каждая из доктрин могла
обернуться ересью и разрушить мир. Помните, что Церковь -
укротительница львов, очень уж опасны ее учения. Непорочное зачатие,
смерть Бога, искупление грехов, выполнение пророчеств можно, сдвинув
чуть-чуть в сторону, превратить во что-то ужасное или кощунственное.
Ювелиры Средиземноморья упустили крохотное звено - и лев древнего
отчаянья сорвался с цепи в северных лесах (=протестантизм). Здесь мне
важно напомнить, что мельчайшая ошибка в доктрине может разрушить всю
человеческую радость. Неточная фраза о природе символа сломала бы лучшие
статуи Европы. Оговорка - остановила бы все пляски, засушила бы
все рождественские елки, разбила пасхальные яйца. Доктрины надо определять
строже строгого хотя бы для того, чтобы люди могли вольнее радоваться.
Церкви приходится быть очень осторожной, хотя бы для того,
чтобы мир забывал об осторожности.
Вот она, поразительная романтика отродоксии. Люди, как это ни
глупо, говорят, что правая вера скучна, безопасна и тяжеловесна. на
самом деле нет и не было ничего столь опасного и занимательного.
Ортодоксия - это нормальность, здоровье, а здоровье - интересней и трудней
безумия. Тот, кто здоров, правит несущимися вскачь конями,
придержит тут, приотпустит там - и держит равновесие арифметически
точно. Церковь ранних веков не была тупой и фанатичной, она укротила
многих диких коней, но нельзя сказать, что она била в одну точку. Она
разила вправо и влево, сокрушая огромные опасности. Она сокрушила
арианство. хотя все силы земные чуть не сделали ее слишком земной, и
тут же принялась за восточные ереси, суть не сделавшие ее слишком
бесплотной. Она никогда не шла удобным путем, не подчинялась
условностям, не становилась приличной, осторожно-разумной. Легче было,
в 4 веке, поддаться земной власти ариан. Легче было, в 17 веке,
сползти в бездонную пропасть предопределения. Легко быть безумцем.
Легко быть еретиком. Проще всего - идти на поводу у века, труднее
всего - идти, как шел. Легко быть модернистом, легко быть снобом,
легко угодить в одну из тех ловушек, которые - мода за модой, секта за
сектой - стоят на пути Церкви. Легко упасть. Падают под многими
углами, стоят - только под одним. Легче легкого поддаться любому из
поветрий, от агностицизма до Христианской науки. Но избежать их -
истинный подвиг, от которого захватывает дух. И я вижу, как, громыхая,
мчится по векам колесница, дикая Истина правит ею и тусклые ереси
падают перед ней."
* * * * *
У полной приключений христианской вселенной есть еще одна,
последняя особенность, которую трудно объяснить, но я попытаюсь,
потому что она завершает наш разговор. Все настоящие споры о религии
сводятся у тому, может ли человек, родившийся вверх тормашками,
понять, где верх, а где низ. Первый, главный парадокс христианства - в
том, что обычное состояние человека неестественно и неразумно, сама
нормальность ненормальна. Вот она, суть учения о первородном грехе.
Нечто, чего мы никогда не знали вполне, не только лучше нас, но и
ближе нам, чем мы сами. Но этот парадокс особым образом связан с идеей
радости.
Говорят, что язычество - религия радости, а христианство -
религия скорби. Не менее легко доказать, что язычество дает только
скорбь, христианство - только радость. Такие оппозиции ничего не
значат и никуда не ведут. Во всем человеческой есть и скорбь, и
рабость - важно, как онисоединяются или разграничиваются. Несомненно,
античный мир был современнее христианского. И античные, и современные
люди отчаялись в бытии, отчаялись во всем - тут средневековые люди,
конечно, были счастливее. Небеса современного человека оказались
под землей - это понятно, ведь он стоит на голове, а на ней не
устоишь. Христианство внезапно и вполне удовлетворяет древнее
стремление человека - стоять на ногах. Удовлетворяет прежде всего в
том, что радость становится великой, печаль - малой и узкой. Свод над
нами глух не потому, что Вселенная неразумна. Это не бессердечное
молчание бесконечного, бессмысленного мира, оно больше похоже на
сострадательную, внезапную тишину в комнате больного. Быть может, нам
из жалости дали трагедию, а не комедию - неистовая сила Бодественного
сбила бы нас с ног, как пьяницу в фарсе. Нам легче перенести наши
слезы, чем потрясающее легкомыслие ангелов. Возможно, мы заключены в
звездной палате молчания, ибо смех небес слишком громок для нас.
Веселье, маленькое и внешнее дело язычника - великий секрет
христианства. Поразительный герой, наполнивший Собою Писение, и здесь
превосходит всех мыслителей, считавших себя гигантами. Скрбь Его
естественна, хотя и редка. Стоики гордятся тем, что скрывают свои
слезы. Он не скрывал Своих слез, они были ясно видны на Его лице при
свете дня, а день на его родина ярок. Надутые супермены и
важные дипломаты гордятся тем, что могут сдержать свой гнев. Он гнева
не сдерживал. Он вышвырнул столы из храма и спрашивал людей, как
думают они избежать гибели. Но кое-что он сдерживал. В этой
поразительной Личности было то, что можно назвать застенчивостью.
Что-то Он утаил от всех, когда удалился на гору для молитвы. Он всегда
это скрывал, обрывая речь или внезапно уединяясь. Было нечто, слишком
великое, чтобы Бог показал нам это, когда Он жил на земле, - и я думаю
иногда, что это Его радость."
"Вечный человек"
"Ни одна из мировых философий и мифологий не похожа на Церковь
и совсем уж не похожа на Церковь Воинствующую. Исключение только
подтверждает правило. Ислам отличается воинственностью, хотя он и не
церковь, но этой чертой он обязан тому, что только он возник после
христианства, другими словами, он - продукт христианства, если хотите
- отход христианства. Когда христианство пришло в мир, возникло много
таких неполных подобий. Раньше их не было.
Воинствующая Церковь - одна, ибо это - армия, освобождающая мир.
То рабство, от которого она хочет освободить его, можно очень хорошо
увидеть в Азии и в античной Европе. Те, кто хоть раз соприкоснулся с
Востоком, даже мусульманским, знают, какой поразительной бывает его
нравственная бесчувственность, например, там нет границы между
извращением и страстью. Не предрассудки, а опыт учит нас, что Азия
кишит не только богами, но и бесами. Но сейчас я говорю о зле,
подтачивающим разум, когда он слишком долго действовал сам по себе. Я
говорю о том, что бывает, когда все грезы и мысли ушли в безбрежную
пустоту отрицания и неизбежности. Это может показаться свободой, на
самом же деле это - рабство. Если бы церковь не вышла в поход, мир
просто отсчитывал бы время. Если бы она не подчинилась дисциплине, мы
все томились бы в рабстве.
Что же принесла в мир эта непримиримая и принимающая всех
религия? Она принесла надежду. Мы можем назвать буддизм верой, хотя я
назвал бы его сомнением. Мы можем назвать сострадание Будды любовью,
хотя она кажется мне очень унылой. Но те, кто настаивают на древности
и популярности этих культов, должны признать, что за все века они не
дали своим огромным странам практической, воинственной надежды. Из
христианского мира надежда не уходила никогда.
Не будет конца утомительным спорам об освобождении от догм, пока
люди не поймут, что вся наша свобода - в догме. Если догма невероятна,
она невероятна потому, что немыслимо свободна. Если она иррациональна,
она иррациональна потому, что такую свободу не может вместить разум.
Люди отвергают догму не потому, что догма плоха, а потому, что
она слишком хороша. Она дарует слишком большую свободу, чтобы
оказаться правдой. Она дает немыслимую свободу, ибо человек волен
пасть. Она дает небывалую свободу - сам Бог может умереть.
Просвещенным скептикам кажется, что поверить в нашу свободу - все
равно, что поверить в страну фей. Мы вправе вполне буквально сказать,
что истина сделала нас свободными.
Наша вера - примирение, потому что в ней свершаются и философия,
и мофология. Она - повесть, и от сотен повестей отличается только тем,
что правдива. Она - философия, одна из сотен философий, только эта
философия - как жизнь. Все философии, кроме нее, презирали здоровый
инстинкт, породивший сказки. Вера оправдывает этот инстинкт, находит
философия для него и даже в нем. В приключенческой повести человек
должен пройти через много испытаний и спасти свою жизнь. Здесь он
проходит испытания, чтобы спасти душу. И там и здесь свободная воля
действует в условиях определенного замысла, и там и здесь есть
конечная цель, и дело человека - прийти к ней. Этот глубокий,
человечный, поэтичный инстинкт презрели другие философии. От Будды с
его колесом до Эхнатона с его диском, от числовых абстракций Пифагора
до Конфуциевой рутины - все они грешат, так или иначе, против законов
повести. Есть повесть о Человеке, есть повесть о Богочеловеке, но нет
повести гегельянской, прагматической, релятивистской или
детерминистской. В каждой повести, даже в грошовом выпуске, найдется
то, что принадлежит нам, а не им. Каждая повесть начинается
сотворением мира и кончается Страшным Судом."
|
|